Парадокс и банальность



Парадокс и банальность

Порой меня обвиняют в чрезмерной приверженности парадоксам, но в глубине души я не могу признать себя виновным. Конечно, я не отстаиваю то или другое мнение только потому, что оно старо, но ведь и не прельщаюсь с первого взгляда каждым оригинальным суждением только потому, что оно ново. По моему разумению, иная мысль может повторяться хоть тысячу раз, не становясь от этого ничуть разумнее, но на разумность всегда есть скидка; и я полагаю также, что некий довод или замечание вполне могут оказаться весьма справедливыми, даже если никогда прежде не высказывались.

Однако это вовсе не значит, что я заведомо считаю каждое предвзятое мнение необоснованным, а каждый парадокс самоочевидным просто в силу его принципиального отличия от общепринятой точки зрения. Однажды Шеридан со свойственными ему остроумием и сарказмом отозвался о выступлении некоего оратора следующим образом: «В нем содержится много и нового, и верного; но, к несчастью, все новое неверно, а все верное не ново». Мне кажется, в этих словах выражена самая суть проблемы. Я не вижу особой пользы сосредотачиваться на банальности, пусть модной и устоявшейся, но и не гонюсь за нарочитой новизной мысли, если не нахожу достаточно серьезных оснований для этого. Оригинальность предполагает независимость суждения, но от простого оригинальничания отличается так же сильно, как от самого пошлого трюизма.

Оригинальность заключается в умении самостоятельно видеть и думать, в то время как оригинальничание состоит всего лишь в стремлении человека, не имеющего устоявшегося мнения по тому или иному вопросу, высказывать точку зрения, противоположную общепринятой. Мистер Бёрк был оригинальным, хоть и экстравагантным, писателем, а мистер Уиндэм — профессиональным производителем парадоксов. Похоже, люди в подавляющем большинстве своем способны приходить к некоему мнению лишь под давлением традиций и авторитетов; им противостоит другой, не столь многочисленный, но достаточно широкий круг людей, все суждения которых возникают в равной мере под влиянием новизны и суетного тщеславия. Предвзятости первых противостоит парадоксальность вторых; и глупость, «кладя на одну чашу весов невежество, а на другую — самомнение», можно сказать, «восхищенно улыбается при виде вечного равновесия».

Честный и смелый дух познания вряд ли станет бездумно следовать прецедентам или окажется ослеплен внезапными вспышками света. Природа всегда неизменна; это хранилище вечной истины и неистощимого разнообразия; и тот, кто смотрит на нее пристальным и натренированным взглядом, найдет в ней достаточно предметов для самого глубокого размышления, независимо от того, видел их кто-нибудь до него или нет. Как ни странно, но для познания какого-нибудь предмета истинный философ изучает сам этот предмет как таковой, вместо того чтобы обратиться к другим людям и выяснить, что они думают, говорят или слышали о нем, или же подчиниться требованиям собственного тщеславия, вздорности и изощренного ума, дабы сформулировать некое мнение, идущее вразрез с общераспространенным, и тем самым доказать умственное превосходство над окружающими.

Из-за неправильного подхода к исследованию силы и ресурсы ума растрачиваются и истощаются в конфликтах мнений и страстей, в противоборстве упрямства и непостоянства, фанатизма и самомнения, традиционных злоупотреблений и безрассудных нововведений, скучной, тяжеловесной, устаревшей тупости и новомодной глупости, обыденных житейских интересов и своевольного самолюбования, неисправимых предрассудков старости и безудержных прихотей молодости — в то время как истина лежит посредине и не видна с обоих полюсов. Как давно сетовал Лютер: «Ум человеческий подобен пьяному седоку: подсади его с одной стороны, так он свалится с другой».

Одни во всем следуют примерам, авторитетам, моде, соображениям удобства и выгоды; для других своеобразие, стремление выделиться, простой каприз, необузданность, героическое пренебрежение последствиями своих действий, беспокойство и неуравновешенность, постоянное желание испытывать внезапное сильное возбуждение и получать новые игрушки для воображения являются «верховными правителями»4 и на каждом шагу утверждают свое превосходство над разумом, истиной, природой, здравым смыслом и чувством. С точки зрения одних, все уже существующее правильно, а с точки зрения других — неправильно.

Первые готовы проглотить любую старомодную нелепость, вторые увлекаются всякой новой скороспелой идеей — и пребывают в одинаковом восторге и от велосипедов, и от Французской революции. Одни, связанные по рукам и ногам застывшими формулами и мертвыми традициями, остаются глухи ко всему, что не вбивалось в головы им и их предкам с незапамятных времен, и не воспринимают ничего, помимо одних и тех же навязших в зубах старинных изречений и маловразумительных фраз; другие же изъясняются на собственном жаргоне, некоем вавилонском диалекте — неоформленном, сыром, грубом, неблагозвучном, полностью лишенном для посторонних и смысла и интереса. Последние и слышать не хотят ни о каких обычаях, убеждениях, общественных институтах, существующих более одного дня, почитая оные за порождения фанатизма, суеверия и варварского невежества, под свинцовым бременем которых могут оцепенеть и закоснеть их стремительные, подвижные, «восприимчивые и изобретательные умы». Сегодняшняя точка зрения вытесняет вчерашнюю; завтрашняя, соответственно, вытеснит сегодняшнюю. Мудрость древних, теории ученых, законы народов, расхожие нравственные представления — для них все равно что связка старых ежегодников.

Как современный политик всегда спрашивает сегодняшнюю газету, так современный дилетант всегда требует свежего парадокса. Инстинкт он почитает за старого дурака, природу — за перевертыша, а здравый смысл — за пустое расхожее словечко, утратившее всякое значение. Если обыватель считает истинным любое общераспространенное мнение, то гражданин мира придерживается противоположной точки зрения.

Для первого представители большинства, «власти предержащие» всегда правы во все века и в любом месте, пускай они резали друг другу глотки и от начала времен своими распрями и спорами переворачивали мир с ног на голову; второй же считает безусловно ошибочным любое суждение, в котором сошлись хотя бы два человека. Легковерный фанатик содрогается при мысли о каком-либо изменении в структуре «освященных веками»8 институтов и под прикрытием этой ханжеской фразы заставляет себя мириться с любой глупостью, с любым обманом, с инквизицией, церковным елеем, правами помазанника Божьего и так далее.

А утонченный скептик рассмеется вам в лицо в ответ на предложение сохранить что-либо, отмеченное порочной печатью традиции, и выскажется за уничтожение всех прецедентов, «всех суетных записей» и всей структуры и ткани общества в целом, как некоего досадного недоразумения. Разве не подобны фанатик и скептик паре всезнаек, взаимно друг друга дополняющих? Один упорно отстаивает свою религию и свое правительство; другой с невыразимо презрительной улыбкой отвергает все религии и все правительства. Один ни под каким видом не сойдет с широкой проторенной дороги; другой то и дело круто сворачивает в сторону и теряется в лабиринтах собственного невежества и самонадеянности.

Один никогда не примкнет ни к кому, другой всегда встает на сторону сильнейшего. Один никогда не подчинится никакому установленному порядку; другой охотно поддержит любую процветающую систему. Один — раб привычки, другой — игрушка собственных капризов. Первый похож на прикованного к постели больного, второй — на человека, страдающего пляской св. Витта — он не в силах спокойно стоять на месте и не в силах удовлетвориться никаким окончательным выводом. «Не правый никогда, всегда обязан правым быть». У автора «Прометея освобожденного» (если уж обращаться к конкретному примеру второго типа) пылающий взор, горячая кровь, прихотливый ум и возбужденная речь — что обличает в нем философствующего фанатика. У него лихорадочный румянец на лице и пронзительный голос. Как нередко бывает с религиозными ревнителями, он страдает нехваткой жизненных сил и тело у него слабее духа. Податливый и уступчивый по характеру, он, похоже, не в состоянии ни за что крепко ухватиться, не может противоборствовать окружающему миру, но устремляется прочь от него подобно реке:

Смертельным уязвленьям их тела
Текучие не более чем воздух
Подвержены...12

Случайное потрясение или авторитетное суждение не оказывают никакого влияния на его мнения, которые отлетают прочь невесомым перышком и остаются благодаря внутреннему стержню невредимыми при любом столкновении с противоположными. Он не скован никакой скучной системой реальности, не связан никакими земными чувствами и укоренившимися предрассудками — ничем, что принадлежит мощному стволу и жесткой скорлупе природы и привычки, — но легко и неудержимо взмывает в сферы чистого умозрения и фантазии, воздуха и огня, где его восторженный дух парит в «жемчужном океане и янтарных облаках».

Для него не существует никакого caput mortuum* шаблонного, избитого опыта, который загромождал бы балластом его ум; последний, являясь интеллектуальным подобием летучей соли винного камня, отказывается сочетать свою эфемерную легковоспламеняющуюся сущность с чем-либо прочным или долговечным. Реальны для него только мыльные пузыри: дотронься до них — и они исчезнут.

Единственная характерная черта его ума — любознательность; несмотря на зрелость интеллекта, в своих чувствах он остается ребенком и потому помещает каждую идею в плавильный тигель метафизического умствования, самостоятельно судит о ней и, словно объект интересного опыта, демонстрирует ее другим, не подвергнув предварительно испытанию здравым смыслом и не прочувствовав сердцем. Когда склонность теоретизировать наобум по всем вопросам чрезмерно развита, но не подкреплена знаниями, она может ненароком причинить много вреда, подобно не по возрасту крупному ребенку, обладающему силой взрослого мужчины.

Мистера Шелли обвиняют в тщеславии; на мой же взгляд, он заслуживает упрека в крайнем легкомыслии, но это легкомыслие настолько велико, что едва ли он сам сознает его последствия. Он стремится ниспровергнуть все устоявшиеся мировоззрения и системы — просто он так устроен. Он опережает самые экстравагантные мнения, но только потому, что для него не существует препятствий в виде сострадания или обычая. Он пускается в рассуждения на самые отвратительные темы, но не столько потому, что наслаждается неприятным запахом порока, сколько потому, что заворожен излучаемым ими фосфорическим интеллектуальным светом.

Может показаться, что он хочет не убедить или просветить, а скорее шокировать читателей содержанием своих произведений; но я подозреваю, что мистер Шелли главным образом стремится потрясти самого себя своими похожими на опыты с электричеством экспериментами в области нравов и философии; и хотя означенные опыты могут превратить других людей буквально в головешки, для него они просто невинное развлечение, сверкание Северной Авроры, которое «увлекает ум, не проникая в сердце»15. Все же я искренне желаю упомянутому автору положить конец беспрестанному тревожному пульсированию своей гальванической батареи.

Присущей ему страстью, талантом и воображением он принес бы больше добра и причинил меньше вреда, когда бы отказался от своих дичайших теорий и находил меньше удовольствия в ощущении, как его сердце бьется в такт с исполненным самых дурных предчувствий сердцем читателя. Такого рода люди не пытаются укрепить полезные и общепризнанные истины, дабы тем самым способствовать прогрессу науки и распространению нравственности, но не успокаиваются, пока не поднимут двусмысленные и неприятные вопросы, компрометирующие и позорящие сами понятия науки и морали. Такие люди согласны вести ум человеческий к высоте, с которой открывается перспектива общественного совершенствования, только в том случае, если, предварительно проведя по скользким тропам к последнему пределу возможного, могут столкнуть его в пропасть в тот самый миг, когда он достигает долгожданной вершины Фасги. Они не видят необходимости в путеводной звезде, указующей дорогу и предупреждающей об опасности, если она одновременно не пугает публику, подобно зловещей комете.

Они с готовностью проповедуют одиозные принципы, если благодаря им могут снискать себе дурную славу. Привлечение общественного мнения на свою сторону честными способами кажется им пресной и пошлой разновидностью известности; они либо навяжут свою точку зрения с помощью грубой силы, либо соблазнят пьянящими напитками. Нарциссизм, раздражительность, распущенность, неустойчивость принципов, откуда бы эти пороки ни происходили, отвратительны в любом человеке, но более всего в философствующих реформаторах. Гуманность, мудрость всегда остаются у них где-то «за горизонтом». Любая новая идея, сколь угодно отвлеченная или сомнительная, может уверенно рассчитывать на сердечную встречу в кругу таких людей — тем более сердечную, чем она новее, чем неосуществимее, чем сомнительнее ее желательность и необходимость вообще. Сразу после окончательного поражения Французской революции, по завершении последнего ее акта, когда законопослушные граждане восклицали:

«Фарс окончен, теперь давайте ужинать!», резонеры, бросающие вызов всему и вся, выдвинули бойкое предложение об учреждении в нашей стране правительства наиров в противовес преуспевающим торговцам мандатами «гнилых местечек»20. Любой практически осуществимый проект для таких типов всегда антипод идеала; и подобно визионерам другого рода, они датируют эпоху Второго Пришествия или Нового Порядка Вещей от года реставрации Бурбонов. «Красивыми речами сыт не будешь» — гласит пословица. «Пока вы толкуете о свадьбе, я подумываю о виселице», — говорит капитан Макхит. Самые невыносимые из всех людей те, кто призывает вас надеяться в самой пучине отчаяния, кто, сосредоточившись исключительно на своих собственных безрассудных оптимистических утопиях, за отсутствием всяких шансов на успех, никогда не видит особых причин для смятения и уныния и кто, огульно предавая проклятию и анафеме всё не задевающее их праздного воображения — королей, священников, религию, правительство, злоупотребления государственной властью или личные нравственные установки, — делает всё возможное для объединения всех партий в общей борьбе против них и для воспрепятствования всякому, кто ступит хоть на шаг дальше в своих попытках достичь практических улучшений, нежели они сами в стремлении к воображаемому и недостижимому совершенству. Кроме того, весь этот неуместный пыл и скороспелость мысли зачастую свидетельствуют о разложении и упадке. Я сам лично помню несколько примеров такого рода неограниченной разнузданности мнений и лихорадочного возбуждения чувств в первый период Французской революции. Крайности сходятся: наиболее ярые анархисты с тех пор заделались самыми отъявленными ренегатами. Среди первых я могу упомянуть нынешнего поэта-лауреата и некоторых из его друзей.

Прозаики (например, мистер Годвин, мистер Бентам и др.) в этом смысле не столь резко изменили взгляды; они как будто сохраняют верность прежним убеждениям (пусть не всегда разумным) и в целом придерживаются своих первоначальных принципов. Но «поэты (как уже было сказано) обладают столь кипящим ужом24, что склонны вечно соваться не в свое дело и все портить. Из них получаются плохие философы и еще худшие политики*. Большей частью они живут в собственном вымышленном мире — и было бы прекрасно, когда бы они в нем и оставались. Свойственные им полеты воображения и игры фантазии вызывают восхищение и у них самих, и у окружающих; но реальная действительность самым непостижимым образом в сознании поэтов искажается — и коль позволить им участвовать в общественной жизни, так они вскоре вывернут все наизнанку.

Эти люди предаются только собственным розовым мечтаниям или суеверным предубеждениям и сотворяют идолов или жупелы из любого подручного материала, столь же мало заботясь об истории и конкретных фактах, сколь об общей логике рассуждений. Из них получаются опасные лидеры и ненадежные сторонники. Непомерное тщеславие увлекает таких людей во всевозможные крайности, а обыкновенно присущая им изнеженность выводит их из крайностей любой ценой. Подобные авторы, потворствующие лишь собственной жажде острых ощущений и желанию поразить окружающих, единственную свою цель видят в том, чтобы тем или другим способом произвести драматический эффект: повергнуть читателя в ужас или привести в восторг; причем к последствиям своих творений они, по-видимому, безразличны, будто мир — лишь сцена, на которой они могут представлять фантастические фокусы, заставляя поклонников рыдать. Не видя разницы между славой и дурной славой, одинаково романтичные и в рабской покорности, и в дешевой независимости, они жаждут лишь отличиться, а какими средствами — им все равно. Якобинцы или антиякобинцы — яростные зашдттники анархии и вседозволенности или пламенные сторонники политических гонений — всегда агрессивные и пошлые в своих убеждениях, они совершают головокружительные и тошнотворные кульбиты от одной нелепости к другой и заглаживают безумства юности бездушными пороками зрелости. Никто, кроме них, не доведет всякий парадокс до его наиболее отвратительной и нелепой крайности, никто не явит в собственном своем обличье столь точную карикатуру на все характерные черты господствующей философии! В эпоху блаженной новизны, конечно, философы крались по их следам, словно охотничьи псы; в то время как сами крайние политики ястребами бросались на свою жертву, всегда выбирая самую низменную добычу, с готовностью вдыхая самую гнилостную и смрадную вонь, теша тщеславие способностью переваривать яды и делая напоказ заявления, призванные ниспровергнуть ходячие предрассудки.

Неудивительно, что эти люди, по глупости своей ищущие возбуждающей новизны в отвлеченной истине и шумного успеха, подобного успеху театрального представления, в чистом разуме, в конце концов прониклись отвращением к собственным устремлениям — и в результате сей радикальной перемены самые закоренелые предрассудки и самые жестокие мнения стремительно выступили на передний план, дабы заполнить пустоту, возникшую вследствие уничтожения здравого смысла, мудрости и человечности». До сих пор я несколько сурово отзывался о поэтах и реформаторах. Дабы отвести от себя подозрения в особой к ним неприязни, постараюсь принести им amende honorable*, обратившись к фрагменту из сочинений человека, который ни поэт, ни реформатор и никогда не претендовал на эти звания, но является полной противоположностью и первому, и второму.

Сей безукоризненно светский человек, придворный и острослов пытался развить упомянутую тему применительно ко всем фантастическим проектам совершенствования и всем планам практических преобразований, сделав нижеследующее заявление. Само по себе оно представляет собой законченную банальность и может служить доказательством того, что в подобного рода гладких рассуждениях, не вызывающих никаких возражений в силу своей неспособности возбуждать умы, содержится по определению столько же нелепости, сколько и в самом диком парадоксе. В заключение своей ливерпульской речи мистер Каннинг говорит:

Вся моя судьба связана с британской монархией. При ней я жил; при ней видел расцвет своей-родины;** при ней наблюдал, как страна моя достигла такого высокого уровня благосостояния, счастья и славы, какой, на мой

взгляд, недостижим в обществе, устроенном как-ниЬудь иначе. И я не готов жертвовать или рисковать плодами многовекового опыта, многовековой борьбы и установленной более столетия назад свободы, плодами, подобных которым не знала доселе ни одна страна на земле, ради призрачных планов идеального совершенствования, ради сомнительных экспериментов, пусть даже направленных на возможные улучшения. (Речь мистера Каннинга, произнесенная в Ливерпуле на обеде, данном 18 марта 1820 г. по случаю его переизбрания. Издание четвертое, пересмотренное и исправленное.) Таково банальное заявление мистера Каннинга; и вряд ли, ознакомившись с моим ответом на него, читатель сможет обвинить меня в том, что я впадаю в экстравагантный и вызывающий тон парадоксальных рассуждений, который сам уже столько критиковал.

Приведенный фрагмент, в котором решительно отрицается необходимость любого рода перемен, нововведений и усовершенствований, на каждом шагу противоречит излюбленным принципам мистера Каннинга. Он «не готов жертвовать или рисковать плодами многовекового опыта, многовековой борьбы и установленной более столетия назад свободы, плодами, подобных которым не знала доселе ни одна страна на земле, ради призрачных планов идеального совершенствования». Итак, налицо многие века опыта и многие века борьбы, отданные ради одного столетия свободы; и тем не менее, согласно совету мистера Каннинга, нам не следует ставить никаких экспериментов или ввязываться в борьбу ради будущего совершенствования общества или возвращения утерянных благ и преимуществ. Человек (как навязчиво внушается нам каждой следующей строчкой, каждой очередной сентенцией) всегда должен поворачиваться спиной к будущему, лицом к прошлому.

Он должен считать недостижимым и нежелательным всё, помимо установлений, уже существующих в обветшалых общественных институтах и укоренившейся системе злоупотреблений. Его рассудок должен быть скован и задавлен господствующим мировоззрением, а сам он превращен в политический механизм, в ходунок для суеверия и предубеждений, который не может двинуть ни рукой, ни ногой, если его не дергают за скрытые пружинки и ниточки государственные фокусники, законные хозяева и распорядители спектакля. Сила воли, мысль и способность действовать должны быть парализованы; человек обязан действовать по указке и находить существующее положение вещей единственно возможным. Вероятно, мистер Каннинг скажет, что людям надлежало экспериментировать и вести решительную борьбу в прежние времена, а сейчас настала пора отказаться от собственного мнения и своих прав в его пользу. Но интересно знать, в какую историческую эпоху система политической мудрости превратилась в шаблон, подобный «золоту против бумаги» мистера Коббета, шаблон, не допускающий никаких дальнейших изменений и улучшений или исправления ошибок, допущенных при его отливке? Когда это опыт человечества стал настолько незыблемым и реакционным, что в своих действиях мы должны руководствоваться устарелыми умозаключениями из прошлого, а не насущньгми требованиями текущих обстоятельств, совокупностью знаний и плодов раздумья, накопленных за многие века вплоть до настоящего момента, которые естественным образом двигают нас вперед, а не увлекают назад в прошлое? Неужели мистер Каннинг никогда не слышал и никогда не обдумывал следующее изречение лорда Бэкона: «Древними являются те времена, в которые мы живем, а не те, которые мы называем древними, ведя отсчет назад от сего дня, "ordine retrogrado"»?*

Позднейшие периоды истории неизбежно имеют преимущество перед более ранними в виде суммы накопленного за предыдущие века опыта и суммы человеческих мыслей, появившихся в ходе приобретения данного опыта или попыток понять суть природы и исторического процесса, мыслей, которые величаво вершат свой ход во времени, а не порхают в пустом пространстве фантастических умозрений и не отделяют нас многовековой пропастью от давно сформулированных принципов, руководствуясь коими мы должны мыслить и действовать. Мистер Каннинг не может утверждать вслед за мистером Бёрком, что в области политических наук не случилось никаких открытий и что политические институты не подверглись никаким прогрессивным преобразованиям38, ибо, согласно самому мистеру Каннингу, по истече нии многих веков опыта и борьбы мы всё же пришли к одному столетию свободы. Неужто это означает, что развитие мира закончилось?

Мистер Каннинг достаточно хорошо понимает, что мир постоянно развивается и вечно изменяется, но ему хотелось бы видеть в обществе лишь движение от свободы к рабству, постепенное разложение, а не восстановление и обновление. Не далее как в этом году два периода, пришедшиеся на ноябрь и январь (говорит он в упомянутой речи), явили нам такой глубокий контраст в положении страны, какой могут явить две эпохи в ее истории, ничем друг на друга не похожие и предельно отдаленные. Что ж, неужели в таком случае нашим усилиям и накоплению опыта положен конец? Нет, говорит мистер Каннинг, «близится критический момент, когда каждый человек должен будет либо встать на сторону институтов британской монархии, либо выступить против них». Сам он уже принял решение, «но знай, к Добру стремиться он не станет». Он будет всеми способами предостерегать от любых возможных преобразований и стремиться на веки вечные сохранить в неприкосновенности любые возможные злоупотребления. Ради каких бы то ни было сомнительных экспериментов он не поступится плодами многовекового опыта и борьбы, равно как и плодами по меньшей мере одного столетия своооды, прошедшего со времени революции 1688 года40. Мы достигли последнего предела опыта, борьбы и свободы — и отныне должны до скончания времен стоять на якоре в гавани пассивной покорности и непротивления. Мы (английский народ) скажем мистеру Каннингу откровенно, что думаем о его благородном и многообещающем решении. Отчасти мы разделяем такую точку зрения, как разделяло ее человечество во все века существования мира.

Никакой народ ни в какие времена никогда не отвергал прошлого опыта и не отказывался от современных благ ради призрачных планов, направленных на достижение идеального совершенства. Именно знание прошлого и реальные нужды настоящего служат причиной всех изменений, нововведений и улучшений — отнюдь не некое (как порой утверждают) химерическое предвидение возможных выгод, а невыносимое давление давно укоренившихся, печально известных, разросшихся и продолжающих набирать силу злоупотреблений.

Именно опыт чудовищных, отвратительных злоупотреблений и морального разложения папской власти вызвал к жизни Реформацию. Именно опыт притеснений и гнета феодальной системы явился причиной уничтожения последней в результате нескольких веков страданий и борьбы. Именно опыт своевольной тирании монарха привел к появлению Великой хартии вольностей на Руннимедском лугу. Именно опыт произвола и наглых злоупотреблений королевской властью во времена Тюдоров и первых Стюартов вызвал сопротивление в эпоху царствования Карла I и Великий мятеж. Именно опыт неизменной

слепой преданности тех же Стюартов папизму и рабству, наряду с многочисленными проявлениями с их стороны жестокости, предательства и фанатизма, вызвал революцию43 и послужил причиной возведения на престол Брауншвейгского дома. Именно возраставшее со временем понимание неисправимо порочной природы любого злоупотребления, побеждавшее в конце концов упрямую приверженность старым традициям и предрассудкам, — приверженность, от которой можно избавиться только получив многочисленные и неоспоримые доказательства ее бессмысленности, но никак не по собственной прихоти или по ознакомлении с некой отвлеченной теорией, — помогало уничтожать все препятствия и вызывать к жизни нововведения, революционные преобразования и реформы.

Именно опыт злоупотреблений, разнузданности и бесчисленных притеснений со стороны прежнего правительства во Франции повлек за собой Французскую революцию. Именно готовность британского кабинета министров оскорблять, угнетать и грабить вызвала революцию в Соединенных Штатах45. Так оставим же тогда жалкое нытье, порицающее фантастические теории, оставим обращение к устоявшемуся опыту! Люди никогда не действуют вопреки своим предрассудкам, если их не побуждают к тому их собственные чувства и потребности, — а теории они строят в соответствии с практическими убеждениями и изменчивыми обстоятельствами жизни. Так распорядилась природа, и мистер Каннинг, демонстрируя риторическую прыть, «подпрыгивая, щебеча и давая прозвища божьим созданиям»46, не в силах изменить существующий порядок вещей, предать забвению историю прошлого или воспрепятствовать наступлению будущего. Общественное мнение есть результат общественных событий и общественных чувств; правительство должно прислушиваться к этому мнению или противостоять ему с мечом в руке. Мистер Каннинг, конечно, не согласится с тем, что движение общественной машины в любом случае должно происходить в направлении, отличном от прежнего, ибо «в противном случае она сорвется в пропасть и разобьется вдребезги»4'.

Такие предупреждения о возможной национальной катастрофе и низвержении в политическую пропасть заставляют вспомнить о зловещих предостережениях Эдгара, обращенных к Глостеру:48 когда их читаешь, волосы встают дыбом от ужаса; но бедный старик, как и бедная старая Англия, не мог пасть ниже, чем уже пал. Когда мистер Монтгомери — оригинальный мильш поэт, просидевший полтора года в одиночном заключении за публикацию письма герцога Ричмонда по поводу реформы49, — впервые вышел на узкую тропинку в прилегающем к тюрьме поле, его охватил страх оступиться и сорваться с нее вниз, как будто он шел по краю обрыва. Автор верноподданнической речи, произнесенной на обеде в Ливерпуле, так долго находился в темной одиночной камере своих предрассудков, интересов и тщеславия, что из боязни разбиться вдребезги не смеет сделать ни единого неверного шага вправо или влево от своего опасного и извращенного политического курса. Что касается его самого, то он, безусловно, останется глух к любому совету, который я могу здесь дать. А что же до родины мистера Каннинга, то он, похоже, твердо вознамерился ее уничтожить. Однако если означенному джентльмену недостаточно «устрашающих и предостерегающих» доказательств бесполезности всех его проектов и общих рассуждений, пусть он обратит свой взор на Испанию и на досуге оправится от недоверчивости и потрясения. Испания, как Фердинанд, как монархия, пала со своей пагубной высоты, чтобы никогда уже не подняться вновь. Испания как Испания, как испанский народ, восстала из гробницы свободы, чтобы уже никогда (надо надеяться) не склониться под ярмом ханжи и угнетателя!

ПОДПИСКА НА НОВОСТИ

Ежедневные обновления и бесплатные ресурсы.